
Теперь на моем столе лежит само прошлое. Оно выплыло из небытия, не траченное ни временем, ни цензором, ни внутренним редактором. Это ведь даже не сочинения далеких лет. Рука, карандаш, ручка были стихийным самозаписывающим устройством самой жизни, самой нашей сути. В подавляющем большинстве случаев мы не обрабатывали эти записи. Изредка я их переписывала, перечеркнув предыдущий вариант, если менялся взгляд. Как тщетно мечталось Пастернаку, мы "вместо жизни виршеписца" вели "жизнь самих поэм". Эта общая жизнь была перенасыщена чувствами, чтением, событиями, поступками. Она была безоглядной и жадной. В то же время непрерывно и обостренно осмысливалась эта полнота - то на бумаге, прямолинейно и непосредственно, то в бесконечных разговорах. Захватывавших нас книг (а читалось очень для такой кутерьмы много) мы не вычленяли из потока событий и переживаний. И почему-то я все должна была осмысливать на бумаге. Писалось чем попало, на чем попало, где и когда придет в голову: в общежитии, дома, в аудитории, в очереди, в читальне, на вечеринке...
Жили мы по-разному. Одни - безбедно, еще и подкармливая друзей (Валюша, Марк), другие - впроголодь (Стэлла, Андрей Досталь), третьи - как когда. Клевали по зернышку где удастся. Мы жили словом. Но слово, питавшее наши души, текло из разных источников. И чей веет дух, нам трудно было понять. Да мы и не знали тогда ничего о ловушках и возможных источниках слова.
Итак, на этих страницах запечатлелась наша не по времени счастливая юность во всей ее искренности, парадоксальной для той жестокой эпохи. Свидетельствуют ли эти наброски еще и о смелости? Не думаю. Если мы и не остерегались говорить и писать что придет на ум, то в основном соответственно поговорке "у дурака страха нет". Юный лихач пренебрегает правилами дорожного движения не из отваги, побеждающей страх, а потому, что он страха не ощущает (а всяческие правила считает старческими бреднями).
