
Мальчик стоял возле скирды и то и дело пускал в ход свою трещотку. Пугаясь шума, грачи переставали клевать, поднимались и улетали, лениво взмахивая блестящими, как латы, крыльями, потом, описав круг, возвращались и, настороженно поглядывая на Джуда, снова опускались уже на более почтительном расстоянии от него.
Он гремел трещоткой, пока не заныла рука, и наконец в сердце его закралось сочувствие к птицам и их разбитым надеждам. Ему показалось, что они тоже не нужны никому на свете. Зачем их пугать? Мало-помалу они превратились в его глазах в добрых друзей и подопечных — единственных друзей, которые хоть как-то им интересовались, тогда как его двоюродная бабка не проявляла к нему никакого интереса, в чем не раз признавалась ему сама. Он перестал греметь трещоткой, и птицы опустились на поле.
— Бедняжки! — вслух подумал Джуд. — Вам тоже есть хочется, так ешьте! Здесь на всех хватит. Фермер Траутем не обеднеет, если вы и возьмете немножко. Ешьте, мои славные птички, ешьте на здоровье!
Грачи остались, — черные пятна на коричневом поле, — и продолжали клевать, а Джуд радовался, что у них такой аппетит. Таинственная нить, дружбы соединила его жизнь с их жизнью. Как ни жалка и убога была их судьба, она во многом походила, на его собственную.
Трещотку, это гнусное и позорное орудие, оскорбительное как для птиц, так и для него самого, их друга, он уже давно отбросил в сторону. Вдруг здоровенный пинок в зад, сопровождаемый громким треском, довел до его ошеломленного сознания, что орудием нанесенного ему оскорбления была именно трещотка. Гром грянул одновременно и для птиц и для Джуда, и изумленному взору мальчика предстал собственной персоной фермер, сам великий Траутем; его налитое кровью лицо уставилось на сжавшегося от страха Джуда, а трещотка так и ходила в его руке.
