Без одной минуты девять Джун сидела на своем месте за большим овальным столом. Несмотря на размеры, стол казался изящным, даже хрупким, в огромной, залитой потоками солнечного света столовой. Вдоль стен тянулись буфеты и серванты из черного дерева. За их стеклами празднично сверкал фамильный хрусталь. С трех старинных полотен сосредоточенно и угрюмо смотрели вожди маорийских племен. На прямоугольной, с метр высотой тумбе стояли часы: кряжистое дерево, в его дупле — циферблат, перед ним на слегка выдвинутом вперед диске — киви. Раздался мелодичный, слегка приглушенный бой: донг, донг, донг… В такт ему медленно и важно кланялась бескрылая птица киви.

С ее последним поклоном распахнулись двери в коридор, который соединял столовую с кабинетом. Стремительно вошел высокий мужчина лет пятидесяти — отец Джун, Седрик Томпсон. Широкоплечий, с гривой густых седеющих волос, он был одет с изящной небрежностью. Небрежность эта едва угадывалась в том, как был повязан галстук, как торчал из нагрудного кармана кончик платка, как свободно сидел на его владельце дорогой серый костюм. Следом за ним в столовую прошествовала Ширин. Она подошла к Джун, лизнула руку, устроилась под столом у ее ног.

Томпсон подошел к француженке, сказал: «Доброе утро, мадемуазель Дюраль», поцеловал пальцы правой руки, едва коснувшись их полными, яркими губами. «Доброе утро», — сдержанно, почти сухо ответила та.

Потом он поднял Джун вместе со стулом, поцеловал ее несколько раз в губы, в щеки, в нос. Она вспомнила, как ее так же тепло, ласково целовала каждый вечер перед сном мать, когда была жива. Глаза застлало пеленой слез.

— Вот ты и плачешь, доченька, что кончилось детство. — Отец по-своему объяснил ее слезы, опуская стул на пол. — Каждый возраст имеет свою прелесть, уж поверь мне!



24 из 242