
— Хорош дрыгаться, — в голосе красномордого презрение, — прими смерть как мужчина!
Махнув остальным, мол, не лезьте, он делает вперед уверенный шаг. В маленьких его глазках я без труда читаю свою дальнейшую судьбу: и как он ударит, и куда именно я завалюсь — на бок, или на спину. Дернув рукой, я изо всех сил кидаюсь вперед, и рву его оружие на себя. Толстяк все не выпускает рукоять топора, никак не свыкнется с мыслью, что уже мертв. Наконец я, оскалив зубы, буквально выдираю оружие из рук умирающего, и тут же отступаю назад, боясь оскользнуться вновь.
Четверо разбойников в оторопи глядят на вожака, тот бьется в грязи, затихая, в агонии вырвал мой кинжал из горла, из раны вольно льется кровь. Лица оставшихся враз напряглись, но смотрят твердо, никто и не думает отступать.
— Так значит, вот ты так, — басит рябой, крутанув в воздухе дубиной, — горазд кунштюки выкидывать. Ну ладно, поглядим, каков ты с топором!
Забитые в навершие гвозди со свистом рассекают воздух, трое с копьями заходят с боков, лица внимательные, в глазах пылает извечная ненависть бедного к богатому, простолюдина к дворянину, грабителя к жертве. Это я-то жертва? Ну держитесь у меня, охотнички! Я медленно пячусь, рукоять топора стиснул так, что того и гляди треснет. Ну не мое это оружие, мне бы меч, а еще лучше — пистолет. Куда там Кер подевался?
Я кидаю на Жака быстрый взгляд, увы, дела у того ничуть не лучше моих. Мой спутник пешим бьется один на один с последним противником, два тела лицами вниз плавают в жидкой грязи, а конь исчез бесследно, как цыгане свели. Правая рука Кера бессильно повисла вдоль тела, левой еще как-то отбивается, но даже ребенок поймет, что больше минуты ему не продержаться. Ай, как плохо!
Рябой, что прет на меня как фашистский танк в далеком сорок первом, то есть нагло и уверенно, отчего-то замирает на месте.
