Сусана говорила так уверенно, словно старалась убедить в правоте своих слов самое себя. У меня даже возникло подозрение в том, что болтовня Марты могла так или иначе оказать влияние на сестру Ренато.

– Все осталось на трамплине, – шепнул я ей на ухо, вспомнив, что говорил Ренато под душем. – В этом-то и беда литературной живописи, в которой упражняются они все. С Сезанном им было бы куда как спокойнее.

– С Сезанном? С каким Сезанном? Какой козел сказал «Сезанн»?

– Я, Хорхе, я. Сезанн – это был такой французский художник.

– Сезанн – это растительный орнамент, спиралевидный объект. Марта, это, кстати, пойдет. Черкни себе, а пунктуацией я сам займусь на досуге.

Марта забегала в поисках блокнота, но Хорхе снова впал в неподвижное состояние – со страдальческим выражением человека, мучимого несварением желудка, виднелся он в сумрачном углу студии.

Я отпустил руку Сусаны и стал рассматривать картину. Тотчас же кто-то легко наступил мне на ногу. Это был кот по имени Тибо-Пьяццини, он терся о мои лодыжки и чуть слышно мяукал. Несмотря на адскую духоту, я положил его на колени, затем вгляделся в картину. Ренато снова лег на кушетку и заинтересованно смотрел на Марту, сосредоточенно перелистывавшую свой блокнот. Я заметил, что взгляд Сусаны был устремлен на брата, она словно следила за ним, охраняла его, готовая в любую минуту прийти на помощь. Тибо-Пьяццини благодарно лизнул мне руку и принялся блаженно мурлыкать.

Ничего особенного в картине не было, разве что – ясно ощущаемая атмосфера одиночества, одиночества, которого не бывает со сне, которое мы осознаем только пробудившись, но которое почему-то всегда считается принадлежностью мира сновидений. От горизонта к переднему плану круто сбегала улица, вымощенная крупными выпуклыми булыжниками, которые Ренато едва успел обозначить несколькими мазками. Улица делила пространство картины на две части – абсолютно не похожие одна на другую, хотя и омытые одним и тем же неярким, дрожащим светом.



18 из 102