Доносились звуки пианино, играли что-то из Гершвина. – Ну вот, – сказал Флинт. – Тебе нечего беспокоиться из-за этой вечеринки. Домашний джин ты уже, наверно, чуешь. Может быть, Гершвин его картины за него рисовал. Только я готов поспорить, что Гершвин мог бы рисовать то, что Кроу называет своими картинами, куда лучше, чем Кроу играет то, что Гершвин называет своей музыкой.

Флинт снова дернул за шнурок и снова без всякого результата. – Тут ведь не заперто, – сказал Уилбурн. Калитка была не заперта, они вошли: дворик был вымощен тем же мягкого тона, тихо стареющим кирпичом. Здесь же был прудик с застоявшейся водой, рядом терракотовая статуя, густые кусты лантаны, единственная пальма, плотные роскошные листья и тяжелые белые звезды жасмина там, где свет падал на него через открытую балконную дверь, внутренний балкон, выходящий на три стороны, стены из того же потускневшего кирпича, встающие бастионом, сломленным и бессильным против сверкания города на низком, вечно облачном небе, и над всем – нечто хрупкое, нестройное и эфемерное, фальшивая изысканность музыкальных символов, нацарапанных незрелыми мальчиками на древнем, тронутом временем, изъязвленном надгробье.

Они пересекли дворик и вошли через балконную дверь в шум – звуки пианино, голоса; удлиненная комната, все стены от самого пола покрыты картинами без рам, которые в первое мгновение произвели на Уилбурна единое и неразделимое впечатление огромного циркового плаката, внезапно увиденного на близком расстоянии, отчего, казалось, сами зрачки вдруг в испуге отпрянули назад. В комнате не было никакой мебели, кроме пианино, за которым сидел человек в баскской шапочке и халате. Около дюжины других с бокалами стояли или сидели вокруг на полу. Женщина в легком платье без рукавов вскрикнула: – Господи, что это за похоронный вид? – и, не выпуская бокала из рук, подошла к Флинту и поцеловала его.

– Мальчики и девочки, это доктор Уилбурн, – сказал Флинт. – Вы с ним поосторожнее.



27 из 273