
Много чего за последнее время исчезло без следа.
Анна выпила валерьянки и, вымыв ноги, легла, без церемоний спихнув кота с подушки, но диспетчер вдруг спросил:
– Что маешься?
– Потому что балаган какой-то, а не похороны, – пожаловалась она.
– Жил и похоронен радостно, – заметил диспетчер. – Леня ни на что не рассчитывал, по-бычьи делал и ушел со своим временем. Осуществил избранную волю в данных обстоятельствах.
Анна вспомнила, как подруга привезла ей из Китая нитку настоящего жемчуга. Все жемчужины были как одна, гладко-блестящие, будто вылизанные. Так и Ленина жизнь, твердая и умная, ему не нравилась.
Он говорил, что женщины счастливые, потому что ничего не должны, а вот он должен оправдываться, для чего живет. Но это он перемудрил.
Пете, который в клетке бутылки принимает, такое на ум не придет.
Правда, если Петя помрет, никто и не заплачет, потому что бутылки такое дело, что в него душу никак не вложишь, это не кино.
– Кстати, насчет похорон… Есть племя в Африке… Когда рождается ребенок, все воют и волосы рвут, сочувствуют новорожденному. А на похоронах пляшут. Понимают, что человек отмучился и теперь ему не в пример легче, – сообщил диспетчер.
– Все-то ты знаешь, – вздохнула Анна.
– Пожил, – фыркнул диспетчер.
Похоже на то, думала Анна. Битый донельзя, видно, что до края дошел, а там установился без пошатки. Зато всегда есть с кем поговорить.
Она уже не помнила, с какого момента втянулась с ним беседовать.
Сказала дочери Александре, что сняла картину с антресолей, а картина живая – подмигивает и болтает, но Сашка, не моргнув, объявила, что это дело обычное. Один француз как-то стоял возле картины с дождливым пейзажем, а потом запросил плащ и зонт.
Мучил свет фонаря за окном, Анна ворочалась, Махмуд, шевеля толстыми щеками, хотел ее укорить, но только сипел старым горлом.
