
Пьянь. Привезли его чуть живого. Человечище, с громадными выпученными глазами. Тыщонка зажата в кулаке. Как он смирно улегся спать, когда перевалили голого в койку, а наутро проспался, то есть помер. И еще: все хранил, даже квитанции из вытрезвителя чуть не пятилетней давности. Хотели снять с него трусы, не давал — цеплялся, расставлял козлом ноги. А их взяли, трусы эти, да на нем же лоскутами порезали. Только клок и остался в его кулаке. Видимо, понял, как его ловко обкорнали, — и глаза до того слезно выпучил, что в них было глядеть невозможно. Так и увозили — в одном кулаке клочок трусов, а в другом эта тысяча зажата. То, что не отдал. Через день нас вызывали в терапию — уже труп. Кулаков не разжать. Выдавали труповозам, рассказали всю эту историю — они смеются — и оставили так.
Старая бабка, из простых, говорит: «Прывыкла…» Как будто даже простое слово произнести легко не получается: только через труд, как и жила.
Померла женщина, больная диабетом, весом в двести килограммов, от гангрены. Кругом мат, дурной хохот, но за всем слышны ужас и беспомощность: каталка английская такого груза не выдержит, в холодильник морга эта туша не влезет, из подвала морга по крутым полозьям в тесном коридорчике ее наверх не выкатить, — бессилие живых.
Девки сидят в сестринской и обсуждают жратву — что вкусней и как лучше сготовить, и вдруг со стороны раздраженный голос: «Хватит жрать, работать пора!» — это кто-то голодный не вытерпел.
Женщина рожала в приемном покое. Не кричала, никто и не заметил. Пришла с улицы — и родила. Тут же прошел слух, что отказывается от ребенка, — и набежали бабы, которые не могут забеременеть, из гинекологии, умоляя, чтобы им отдали. Но это было невозможно, конечно. Младенца тут же куда-то увезли. Мать — ушла.
Привезли бездомную — просила хлебца, а потом померла. Еще в больницу явилась голодающая старуха, просила, чтобы ее поселили в больнице и покормили, — выставили. Голод — это ведь не болезнь.
