
Каюсь, я скоро понял, как неуместна была моя прозорливость: миссис Хамфриз, выслушав мои распоряжения и ничего не отвечая, подхватила олений бок с пола, где остались кровяные пятна, и, велев служанке забрать то, что еще оставалось на столе, удалилась с мало приятным выражением лица, бормоча про себя, что, знай она, какую здесь устроят помойку, она с утра не стала бы так стараться мыть полы. «Если это у вас называется утонченным вкусом, дело ваше, я в этом ничего не понимаю!»
Из ее бормотания я сделал два вывода. Во-первых, что добрая женщина морила нас голодом не потому, что не разгадала наших намерений, но из чувства собственного достоинства или, может быть, вернее – из тщеславия, которому наш голод был принесен в жертву. Во-вторых, что я сижу в сырой комнате, обстоятельство, которого я до сих пор не замечал из-за цвета кирпичей, но в моем болезненном состоянии отнюдь не маловажное.
Моя жена, отлично выполнявшая свои обязанности, как и вообще обязанности, приличествующие женской натуре, бывшая мне верным другом, приятным собеседником и преданной сиделкой,
Это был сухой и теплый сарай с дубовым полом, с двух сторон обложенный пшеничной соломой и с одного конца открытый на зеленое поле и прекрасный вид. Здесь-то, ни минуты не колеблясь, она и велела накрыть на стол, и чуть не бегом явилась спасать меня от худших водяных опасностей, чем банальные опасности моря.
Миссис Хамфриз, не в силах поверить своим ушам или лакею, огласившему столь невероятное решение, шла следом за моей женой и спрашивала, правда ли та распорядилась накрывать к обеду в сарае; жена отвечала утвердительно, на что миссис Хамфриз заявила, что не собирается ей перечить, но это, кажется, первый раз в истории знать предпочла дому сарай.
