Но было в этом осязании правды и еще что-то. В то мало чем примечательное утро, перед последним цыганским переездом в Чикаго, я проснулся в местечке Новый Берлин близ Милуоки. Вышел из дома, чтобы выкурить трубку, и увидел, что дом стоит в распадке и спрятан за деревьями; ближние клены уже зарделись и роняли листья на густую росную зелень травы; плакучие ивы, старые и коренастые, не стеснялись своих желтых прядей, что в древесном мире заменяют собою предсмертную седину.

А одно дерево неизвестного имени уже почти и утратило листья, в совестной обнаженности являя миру суковатые ветви.

Ветер тихо задувал; небо хмурилось дождем, и мне вначале показалось, что это остаточные листья на голом древе шевелятся и отлетают. Но это, как оказалось, перепархивали с ветки на ветку очень маленькие птицы, не весьма и суетясь, а просто начиная очередной день своей сиюминутной пернатой жизни.

И что-то невероятно знакомое причудилось мне в движениях этой птичьей стайки, изображающей листья на голом дереве, - какая-то мысль поутру встревожила меня, коснувшись души, не успевшей еще проснуться и потому в достаточной мере ощетиниться к жизни. Новое воспоминанье застало меня врасплох, и ничто из того, что долженствовало в то американское и отнюдь не праздное утро занимать мое сознание, не осуществилось: я опять не смог ни осознать настоящее, ни занять себя видами на будущее.

Но и то правда - философское откровение, которым я мог бы отметить мое краткое пребывание в Милуоки, было обнаружено мною впоследствии, уже в Москве, в литературных заметках Гете, и я ничем не обогатил бы мир, каковой, отдадим ему справедливость, и не ждал от меня никакого подарка.



4 из 23