
Была, свидетельствую, осень - и птицам, и зверям становилось и было не по себе. Окаймленный по берегу городскими деревьями и отгороженный по воде проволочной сеткой сегмент казанского озера Кабан тоже выглядел необитаемым, но покрывшую его рыжую зелень все же редко-редко пересекали полосы черной воды - зримые следы проплывших здесь напоследок уток и лебедей, да и те следы затягивала, смыкаясь, подробная чечевичная ряска. Ближе к берегу на плоскости воды распластывались палые кленовые листья и березовые листки; они лежали, колеблемые и сдуваемые частым ветром, и на берегу, где стоял кукольный домик для водоплавающих птиц, возле которого пригорюнился черный австралийский лебедь с красным клювом. Были там и гуси - они вдруг распахивали объятья ветру, так что становились видны их белые животы и сокровенная изнанка широких подрубленных крыльев.
И гуси кричали в серое небо по-татарски: "Кыйгак! Кыйгак!".
Посетителей было мало - тем явственнее присутствовали в этом обезлюдевшем месте мы с дедушкой моим, переходя от клетки к клетке и отмечаясь возле присмиревших зверей. Некоторые клетки были вовсе пусты, как пуста казалась та просторная птичья вольера с голыми деревьями и приземистыми кустами на каменной горке: напрасно вглядывался я сквозь тянущиеся вверх железные прутья, пытаясь застать в ней что-нибудь живое. Ничего не было - лишь серые остаточные листья шевелились на холодном ветру - и вдруг, с очередным порывом ветра, они разом взлетели и, пометавшись, возвратились на сухие древеса.
И мир, заточенный в пустой вольере, внезапно исполнился для меня смыслом. Обыденные бурые воробьишки, осязающие своими крохотными сердцами неизбежность зимы и неизбывность смерти, самим своим присутствием праздновали в этом мире бедное счастье существования, ибо не в том ли и счастье, чтобы оказаться отмеченным, не говоря уж - запечатленным чьей-либо сердечной памятью?
Так же честно исполнял я по малости и собственное предназначенье благодарно запоминать.
