Когда нога немножко поджила, Наумов смастерил из веток костыль и стал на нем бойко подпрыгивать. Теперь он отваживался выходить из своего убежища даже днем. Однажды вернулся из очередной вылазки веселый, возбужденный. Он наткнулся на немецкий телефонный кабель и перерезал его. Да так перерезал, чтобы связисты, восстанавливая его, подумали, что оборвал провод лось или кабан, которых в этих лесах оказалось довольно много. Дважды повторял он эту свою вылазку, и сошло вроде бы благополучно. Но, не очень веря в зловредных кабанов, немецкие полевые жандармы устроили у провода засаду. По чистой случайности Наумов заметил ее, залег в кустах. Так в лежал до темноты, а ночью опять перерезал линию и концы ее уволок в кусты.

И немцы на следующий день направили телефонную линию уже по новому пути, по открытому полю, в обход леска. Она стала недоступной, и тут Наумова взяла тоска. Он слышал перестрелку на недалекой передовой, но уже ничем не мог содействовать товарищам, а рану тем временем затянуло, он чувствовал, что может попробовать пробраться к своим. Рана пожилого Кинасяна затягивалась медленнее. Он еще плохо двигался. Видя, как от нетерпения мается его друг, он сказал однажды:

— Слушай меня, Иван, слушай и делай вывод. За все, что ты для меня сделал, спасибо, А сейчас слушай, говорю тебе серьезно: оставь меня и выбирайся к своим. Хоть один из нас цел будет.

Он сказал это и сам был не рад. Наумов в сердцах даже по земле ударил самодельным своим костылем.

— Плохо же ты обо мне думаешь, Атык Акопович.

Чтобы я, Красной Армии сержант, чтобы я, советский парень, да раненого товарища в беде бросил — за что мне такая обида? Уж не дурману ли ты нажевался, часом, пока я за водой ходил?



21 из 308