
– Вы здесь не видели… – беспомощно решил я обратиться.
– Не видел, – перебил и, выдрав наконец рулон газет из щели, отпрянул реактивно к двери лифта. Крякнул. Бросил в меня подозрительнейший взгляд.
Я, дверь захлопнув будто от ожога, отчаянно отправился на поиски по кругу снова: кладовка, комната, совместный узел, шкафы – стенные, платяной и вновь стенные… подоконник, стол письменный, и в кухне: буфет, сушилка, ящики с посудой, окно… В окне по-прежнему – охапки света, взрыхленного ветвями тополей, берез и лип, сугробы, покрывшие кусты сирени; знакомый спаниель, ополоумев от такого фарта – пометить сразу все громадное пространство его собачьей космогонии – двора, вдруг ставшего вакантным в одночасье, мечась, как в банке муха, струйку мудро экономя, по две-три капли только отпускает на – каждый столбик, бугорок, подножие. Какая тишина глубокая вокруг.
Я все же оглянулся в кухню и, конечно, обмер. Горбун мой, примостившись на краю стола, сидел, скромняга, расправляя на коленях свой берет… Что за бред!
Какая глупая, немыслимая шутка. Какой резон ему водить меня за нос? То первое, что мне тогда на ум пришло, как раз и было самым верным, – как часто я потом жалел, что это не исполнил: мне нужно было в шею гнать его тогда же… Теперь же поздно, поздно, прилепился.
Спустя какое-то (какое? – то, что выпрастывает, взрастив, привычку) время я вполне смирился с его мерцающим наличием. (Привычка, кстати, чувственная чума: если и к смерти-любви привыкнуть возможно, то смерть – и тем скорее любовь – не существует, замещаясь привычкой, и значит, чувства все – и горя штопоры, и обмороки счастья – всего-навсего шелуха полутеней, попавших на сетчатку немого небожителя, который – как не было – сметет всю эту пелену со зрения, как только схлынет интерес к тому, что происходит…)
