
Авель проспал почти сутки. Затем поднялся чуть свет и вышел из дедова дома. Он быстро прошагал по темным улицам городка, и все собаки залаяли. Выбравшись из лабиринта загородок для скота, он пересек шоссе, поднялся на крутой откос холма и оказался высоко над городом. Отсюда было видно, как светает по всей долине, видны были дальние месы и освещенный гребень горы. В раннем утре земля лежала огромная, тяжелая, неразличимая в деталях — лишь ярко и четко обозначалась дальняя-дальняя ее кромка, за которой была пустота неба. Все тонуло в тишине, и даже яростный собачий лай с низины доходил до уха слабо и не сразу.
«Йа-хаа!» — вырвался у него тогда клич; ему было пять лет, он вскарабкался на лошадиный круп позади Видаля, и они, вместе с дедом и другими — кое-кто в повозках, а большинство пешком или верхом, — отправились за реку на поле касика
Мать тоже приехала сюда в повозке с дедом, она загодя напекла хлеба, натушила крольчатины и кофе привезла, и сладковатые, как инжир, жесткие — из голубой кукурузной муки — ватрушки с вареньем. Все ели, сидя на земле группками, по родам и семьям, а касик, губернатор и другие главные люди городка сидели на почетном месте под деревьями.
Отца своего он не знал. Говорили, что отец был из навахов, или сиа, или ислетов — во всяком случае, иноплеменник, и от этого на Авеля, и мать, и на Видаля ложилась как бы тоже печать чужеродности. Главою семьи был Франсиско, но в ту пору он уже состарился и охромел. Мальчик и тогда уже чувствовал, что дедушка стар, — так же как чувствовал, что мать скоро умрет от своего недуга. Никто ему не говорил, но он и так знал, постиг безотчетно, подобно тому как постигнул движение солнца и смену времен года. С поля, уставший, он ехал домой в повозке рядом с матерью и слушал, как дед поет. В октябре мать умерла, и долго потом он не хотел подходить к ее могиле. В памяти осталось, что мать была красива красотой, заметной людям, и голос ее был мягок, как вода.
