Вечерами из распахнутых окон выглядывают домохозяйки. Управившись за день по дому, отдыхают, привалясь к подоконникам. Освежаются вечерней прохладой, поглядывают. Улица и площадь — театр. Время действия — поражение. На скамейке у входа в сквер все те же старухи. Я не раз их видела, они в черных вдовьих шляпах. Вяло обмениваются скудными новостями и застывают в молчаливом оцепенении, а то вдруг принимаются конвульсивно общаться, шевеля пальцами в черных перчатках, — им есть что вспомнить: ведь еще и в ту мировую войну они не были молоды.


В урочный час возвращается в город с работы колонна военнопленных немцев. От невольничьего грохота их сапог я сжимаюсь. Этими солдатами война расплачивалась за поражение. И если быть пленным лучше, чем мертвым, то все же слишком плохо, чтобы жить. Притом мне казалось, этих немцев-горожан не проймешь в их отстраненности от своих несчастных парней. В их стойкой приверженности распорядку проглянувшей повседневности — лишь бы не хаос. Мне роднее патетика нашего общего хаоса в общем несчастье. А если стойкость — то ради общего дела, блага. Трудно мне было воспринять это противостояние бедствиям, которое начинается с обязательств перед самим собой — телесным, перед всем житейским, не испаряющимся в духовном изживании катастрофы: не поддаться хаосу — выстоять. Понадобились годы, чтобы, вспоминая, я смогла понять этот труд другой культуры — властный генетический инстинкт самосохранения нации. И написать об этом. А тут еще случилось, перелистывая Эккермана, натолкнуться: Гете говорил ему, что лучше несправедливость, чем беспорядок. Ну уж, если сам патриарх… Что тут скажешь.


И все же, когда наладившаяся инерция выживания (при американцах) порушена, можно замереть в столбняке поражения. В это насквозь смутное время откуда-то из тени выходят юркие, неугомонные, смекалистые, порочные персонажи. Их час. Все правила сметены, о новых еще не слыхать, законопослушные граждане приторможены в ожидании их. А этим — раздолье в сказочном времени без правил. И они действуют.



12 из 143