И был таков.

Люся угощала меня земляничным вареньем на сахарине. Мы о чем-то говорили втроем: она, мама и я. И по мере того, как текли минуты, я все больше чувствовала какую-то мнимость своего здесь присутствия — среди несуразицы забытых слов «дом отдыха», «футбол», «варенье» — и почему-то все время с неловкостью помнила про беременность невестки.

На долгом пути к этому вымечтанному часу возвращения мне не раз рисовались картины нашей общей растроганности, может, даже слезы. Но я запоздала. Уже давно просквозило победным маем. Шел октябрь. Катили тугие послевоенные будни. Тут теперь у каждого было свое.

«Так это и есть теперь мой удел? Мама, невестка, их невзгоды, их резоны?» — с вялой ошеломленностью спрашивала я себя и внутренне ежилась, отстраняясь и винясь.

Я никогда не вернусь домой: теперь меня будет всегда томить, звать какая-то смутная даль и не будет ни воли, ни стимула откликнуться на этот зов.

В войну, пока фронт все еще был близок, я раза три приезжала домой, и все как-то было по-другому. Мы все были ближе друг другу. А когда через день-другой снова надо было на фронт, я не нуждалась в жалости. Да и с чего бы? Прощаясь, бодро отбывая снова на войну, я испытывала теплое чувство ко всем моим родным, кого оставляла, тревожилась и жалела их в их трудной жизни. А теперь мы не виделись почти два года. Это серьезный срок по тем временам. Мы отвыкли друг от друга. А Победа нас и вовсе разлучила. Ей уже сроку пять месяцев — и сменялись эпохи, и коренные перемены коснулись каждой души.

Эти бедные женщины нуждались в сочувствии: мама — откровенно, Люся — замкнуто. И может, с этой нуждой только и ждали меня, уже архаичную в своей военной форме, в своей победительности, вернувшуюся уже не оттуда, где убивают, а из заманчивой «заграницы», где каждый не прочь побывать.



7 из 143