
— Мохнатов сомневается, говорит, у нас кишка тонка.
— Мохнатов знает, — ответил я уклончиво.
— Он все-таки маловер.
Снова оглушительно пробила рядом пулеметная очередь, и снова с той стороны нам ответили. Шла обычная ночная вялая перестрелка. Раз такая перестрелка идет, значит, на фронте затишье. Можно вылезти из окопа, распрямиться во весь рост, встретить кухню, получить свою порцию похлебки, поверить и тихо порадоваться — будешь жить по крайней мере до утра.
От Галчевского в эту тихую минуту исходила какая-то тревожная наэлектризованность, он крутил каской, передергивал плечами и наконец начал говорить захлебывающимся, галопирующим голосом:
— Мы привыкаем к покорности! Мы каждый божий день учимся одному — бессилию! Воет снаряд, летит в твою сторону — останови! Нет, бессилен! Падай, раболепствуй! А наша жизнь на передовой?.. Не смей выскочить даже по нужде, сиди, как подневольный арестант, в яме, выкопанной твоими руками… Погребены заживо, покорны, смирнехоньки! Как я хочу… Как я хочу показать им!.. — Галчевский дернул каской в сторону немца. — Черт возьми, показать как я могу не-на-ви-деть!.. — И вдруг продекламировал:
На дне окопа этот книжный пафос звучал фальшиво, Ярик Галчевский и сам, видно, почувствовал:
— Ах, ерунда! Кривляние от скуки. Он всю жизнь ел на серебре… Не ерунда одно!.. Ходить прямо, а не ползать на брюхе. Зачем они прилезли к нам? Зачем они меня выдернули из дома, не дали учиться дальше? Зачем заставляют волноваться мою мать? У моей мамы очень больное сердце… Не-на-ви-жу!
— Тебе надо отдохнуть, Ярик.
Он недоуменно поднялся, постоял молча секунду и произнес, спотыкаясь, с глухой дрожью:
— Ты сказал мамины слова… Точь-в-точь… Даже с маминой интонацией…
