
В нескольких саженях от ревущей пропасти он вытянул Андрея вместе с лодкой.
Об этом случае, со всеми подробностями, ни Филипп, ни тем более Андрей никому никогда не рассказывали. Говорили, что перевернулись, мол, и выплыли. Андрей был старше Филиппа, здоровее его, и ему было бы позорно, если б хуторяне узнали, что его спас Филипп. А Филипп, не видя в этом особого подвига и не желая унижать товарища, тоже молчал.
Это дело, конечно, очень давнее. Но дружба у Андрея с Филиппом не заржавела и посегодня. Накрепко, навсегда спаяло их еще и другое: многолетние фронтовые невзгоды, нужда, ненависть к белопогонникам и атаманам и ко всей той проклятой жизни, что до боли намяла им обоим бока.
Шагая за плугом, Филипп все думал о своем. Из головы не выходили разговор с агитатором Кондратьевым (так назвал свою фамилию агитатор) и его укоряющие взгляды. Филипп хоть и смутно, но сознавал, что он как-то неправ в своих возражениях Кондратьеву, который предлагал ему пойти в отряд, что в его доводах в защиту себя есть что-то не совсем убедительное, такое, что издавна осмеяно поговоркой: «Моя хата с краю — я ничего не знаю».
Но в то же время, когда Филипп все больше задумывался, размышлял об этом, он невольно находил для себя все новые и новые мотивы, все новые и новые причины, которые защищали, оправдывали его, мешали поступить так, как советовал Кондратьев.
После митинга, когда Филипп привел агитатора к себе обедать, они сидели за столом, и Агевна, хлопотливо кружась по избе, угощала их своей стряпней. Филипп еще дорогой рассказал Кондратьеву, что он недавно пришел из казачьего полка, который, вернувшись с фронта, месяца три стоял в соседней станице: перёд весной казаки самовольно разбрелись по домам, а офицеры уехали в Ростов, в корниловскую армию; сказал Филипп и о том, что на службе он был членом сотенного казачьего комитета. Кондратьев говорил с ним откровенно, как с надежным человеком.
