
- Ты спрашиваешь меня, Каргин, а я спрошу у тебя: ты помнишь, как тогда, в зиму, я привез сюда первую партию, десять человек, в снег, в лес? Я всю трассу пересек наравне с рабочими. А ведь все это через мои руки прошло, через душу мою, если хочешь. Мне не больно? Выть хочется. Ты кричишь, я кричу. Нам больно, вот мы и кричим, каждый по-своему. Но крик проходит, а суть остается.
- Какая суть! - почти застонал Каргин.
- А суть, - сказал Иван Васильевич и сам не узнал своего голоса, до того он был сухим и жестким, - в том, что, кроме наших причитаний, существует объективная необходимость. Упрямая, Каргин, штука. Никуда от нее не денешься. Тебе больно, мне больно, тому, кто закрывает, тоже, наверно, больно, а закрыть надо. Надо - и все тут. При государственном планировании слезы в расчет не берутся.
- Должны браться! - вскочил и снова заметался по горнице Каргин. Сухой и взъерошенный, сейчас он был похож на птицу, случайно загнанную в помещение. А как же, Иван, родимай? Ведь сначала сверху, потом посередке, а потом на каждого распределяется: выполняй. А как же он, этот самый каждый, будет выполнять, когда у него бед полная кошелка, ему бы их расхлебать, не до плана... И пошел наш план обратным ходом: один не сделал, середка не дотянула, в целом прогар...
Он остановился против Ивана Васильевича и, явно довольный удачным своим оборотом, победно взглянул на него: ну, что ты, мол, скажешь?
"Э, да ты философ, - подумал Иван Васильевич, одновременно и радуясь и завидуя неистощимому каргинскому натиску. - Не сносить тебе головы, паря, коли, как всегда, кривая не вывезет".
Спор затягивался, и спор - это Иван Васильевич по опыту знал беспредметный. Он и не был расположен спорить, потому что боль Каргина была и его, Ивана Васильевича, болью, и продолжать разговор означало поддаться слабости, потерять власть над собой. Он переборол искушение и заторопился:
