
В трамвае было необычно тихо. Только покашливание простуженных людей прокатывалось с площадки на площадку. Люди ехали на работу. Не отдохнувшие как следует в своих холодных, просквоженных комнатах, не согретые наскоро проглоченным скудным завтраком, ехали хмурые, озабоченные нерадостными сводками Информбюро. Хоть и ушла беда от самой Москвы, но война-то продолжалась и представлялась уже ясно - долгой и кровопролитной.
После эвакуации учреждения, где она работала, Вера Глебовна почти никуда не ходила. Магазин, булочная, иногда рынок - этим и ограничивались ее выходы из дома. И сейчас она с каким-то обостренным интересом всматривалась в похудевшие, поблекшие лица женщин, несших в своей душе тот же страх за близких, то же горе, то же страдание, что и она.
После ареста мужа Вера Глебовна, как и после революции, болезненно переживала особость своей судьбы. Ведь ее горе было только ее горем, ну и горем еще нескольких женщин, стоявших вместе с нею в очереди на Кузнецком мосту в приемной, и нескольких близких и неблизких знакомых, с которыми произошло то же, что и с нею. А вокруг шла обычная, как ни странно это было для нее, жизнь: люди работали, строили планы на будущее, ездили по путевкам отдыхать в Крым или на Кавказ, снимали на лето дачи, ходили в театры, в рестораны... Улицы Москвы украсились неоновыми рекламами, новыми красивыми фонарями на высоких мачтах, в магазинах появилось все, вплоть до паюсной икры и балыков, булочные ломились от белейших французских булок... Людям действительно стало легче и сытнее жить. И от всего этого еще острее чувствовала Вера Глебовна свое отчуждение от остальных.
Когда началась война и горе захлестнуло всю страну, когда почти в каждый дом, в каждую квартиру полетели похоронки, Вера Глебовна оказалась не самой несчастной - ее сын был пока далеко от войны, а муж хоть и не с ней, но живой, над ним не рвались снаряды, не свистели пули, и была надежда на его возвращение, правда, нескорое. И опять она как-то выделялась своей участью среди других.
