Глухой гул, до этого наполнявший вокзал, теперь перестал доноситься до нас, и мы слышали лишь все более учащенные вздохи локомотива.

Я украдкой взглянул на своего хозяина. Глаза его были неподвижны, черты лица напряглись. Казалось, с каким-то безумным вниманием следит он за этой картиной, и такой заурядной, и такой грандиозной.

Опять рожок, два свистка, — начальника станции и локомотива. Поезд медленно тронулся с резким лязгом цепей. Мы скорее слышали его, чем видели его движение... о августовские поезда 1914 года с их песнями и цветами!..

Когда последний вагон прошел под нашим окном, я снова взглянул на г-на Теранса. Увидел, как он перекрестился.

Мой собеседник протянул руку во тьму, в ту сторону, куда ушел поезд, превратившийся теперь в смутный, замирающий гул.

— Они умрут, — сказал он, точно говоря сам с собой.

Он перевел глаза на вокзал, на этот страшный бассейн, куда уже снова вливался поток серо-голубых человечков в ожидании нового поезда.

— И эти тоже умрут, — сказал г-н Теранс. — И эти тоже. Все умрут.

Помолчав минуту, он повторил:

— Все, все умрут... И за что? За что?

Я едва расслышал этот странный вопрос. В эти мгновения я жил в мире противоречивых чувств. Одно из них проступило сильнее, оформилось. «В Париже всюду придумывают целую тучу смешных мер, чтобы сохранить в тайне передвижения войск. А вот иностранец, может быть — враг, имеет полную возможность из своего окна вести днем и ночью счет полкам, отправляемым к Вердену... Я был бы очень удивлен, если бы, например, на Майнцском вокзале...»

Первые же слова г-на Теранса дали подтверждение таким моим мыслям.

— Уже несколько дней, — сказал он, — я не отхожу от этого окна, даже ночью. Я видел, как прошли через этот вокзал все те, которых направляют туда, в бездну... Удивитесь ли вы, господин профессор, если я скажу вам, что в этом множестве синих шинелей я не мог заметить присутствия хотя бы одной куртки хаки.

Он повторил:



25 из 194