
— Он. Владимир Петрович.
— Наверное, тоже на фронте?
— Его уже нет в живых. Он умер от голода в январе сорок второго. И мама — тоже.
Нелли Максимовна достает из кармана «бычок» самокрутки, дрожащими руками зажигает спичку, прикуривает.
— Если бы ты знал, Сережа, какой это был человек!
— Он тоже артист?
— Нет, врач. Педиатр. Детский, значит. Он называл свою профессию самой гуманной на земле и умер, служа ей. Когда Владимир Петрович уходил на дежурство в больницу, я давала ему на обед тонюсенький ломтик хлеба с комбижиром. Но, оказывается, он не съедал его, а отдавал раненым детям. Так долго не могло продолжаться. Однажды, придя с работы, я нашла его мертвым... Скажи, ты уже был на фронте?
— Да, я после госпиталя.
— И ты видел фашистов, стрелял в них?
— Конечно. Я ведь был пулеметчиком и стрелял хорошо.
— Ну а вот так, лицом к лицу, приходилось сталкиваться?
Нелли Максимовна словно с недоверием смотрит на меня, грустно вздыхает, берет меня за руку выше локтя и очень тихо, почти шепотом, говорит:
— До войны я бы не поверила, что смогу убить человека... Но фашисты — они не люди и потому, наверное, Сережа, остались твои глаза такими чистыми. Впрочем, довольно. Давай-ка соображать ужин.
Нелли Максимовна снимает сумку с противогазом, вешает ее на спинку кровати.
— Знаете, я уже поужинал.
— А я нет. У меня есть рыбьи головы и картошка.
— У меня — кусочек сала и сахар. И хлеб, конечно.
— Хлеб теперь и у меня есть. Так что давай устроим пир.
Она принесла из кухни картошку, принялась готовить ужин.
— А ты, Сережа, полистай пока альбомы. Там много моих театральных фотографий. Они в рояле. Там внутри, на струнах лежат.
Альбомы листаю не без робости. До чего же она была хороша!
— Нелли Максимовна, а вы и сейчас артистка?
