
Дома здесь были большие и еще хранили печать былого величия, хотя во многих из них не осталось ничего, кроме пауков и пыли. По ночам на улице слышался стук клинков и крики гуляк, кочующих из таверны в таверну. Там, где когда-то был чинный порядок, воцарился пьяный и грубый разгул. Но именно здесь Давид нашел себе кров, доступный его тощему кошельку. Свет солнца и свет свечи заставал его за пером и бумагой.
Однажды, после полудня, он возвращался из фуражирской вылазки в мир с хлебом, творогом и бутылкой дешевого вина. Поднимаясь по мрачной лестнице, он столкнулся - точнее сказать, наткнулся на нее, так как она неподвижно стояла на ступеньке, - с молодой женщиной такой красоты, какую не рисовало даже пылкое воображение поэта. Под ее длинным, темным распахнутым плащом виднелось роскошное платье. В глазах отражались малейшие оттенки мысли. Они казались то круглыми и наивными, как у ребенка, то длинными и влекущими, как у цыганки. Приподняв одной рукой подол платья, она приоткрыла маленькую туфельку на высоком каблучке и с развязавшимися лентами. Как она была божественна! Ей не пристало гнуть спину, она была рождена, чтобы ласкать собой глаз и повелевать!
Быть может, она заметила приближение Давида и ждала его помощи.
О! Она просит мсье извинить ее, она заняла собой всю лестницу! Но эта туфелька... такая противная! Ну что с ней поделаешь! Все время развязывается. О, если бы мсье был так любезен!
Пальцы поэта дрожали, когда он завязывал непослушные ленты. Он почуял опасность и хотел бежать, но глаза у нее стали длинные и влекущие, как у цыганки, и удержали его. Он прислонился к перилам, сжимая в руках бутылку кислого вина.
- Вы были так добры, - улыбаясь, сказала она. - Мсье, вероятно, живет в этом доме?
- Да, сударыня. Да... в этом доме, сударыня.
