
Я вспомнил свое страшное одиночество в тот проклятый вечер, первый вечер без нее, и потом много других вечеров, таких же одиноких, и свое отчаяние, и ненависть, и тоску, и Крамова — все, все!..
Голос Людмилы Тимофеевны опять прорвался ко мне.
— Держите же, держите письмо, — говорила Лю-дик, — вот, держите! Любит она вас. До сих пор любит. Вот, сами прочтете.
Но я уже овладел собой. Сказал как можно спокойнее:
— Вот что, Людмила Тимофеевна, я, кажется, был резок с вами, простите. Но только я вас прошу, очень серьезно прошу: никогда не говорите мне о… об этом. И никогда не передавайте мне никаких писем от… оттуда. С этим кончено.
Я повернулся и пошел к двери. Но она догнала меня и, когда я уже переступал порог столовой, сунула мне письмо в карман.
— Нет, вы прочтете, — услышал я голос Людика почти над самым моим ухом, — прочтете!
Моим первым намерением было выхватить письмо из кармана, разорвать его, бросить. Но Кондаков и Рожицын смотрели на меня.
— Товарища Арефьева от мужской компании к бабам тянет, — подмигнул Кондаков Рожицыну.
— Я почувствовал, что больше не могу оставаться здесь.
— Павел Семенович, хочу попрощаться. Мне пора.
— Куда от чая-то? — прогудела как ни в чем не бывало Людик.
— Я не хочу чая. У меня… горло болит, — ответил я, — сознавая, что говорю глупость.
— Послушай, Арефьев, — Кондаков, остановил меня, когда я был уже у двери, — чуть не забыл: мне начальник геологической экспедиции звонил. Профессор какой-то…
«Ах, вот оно что, пожаловалась!» — подумал я.
