
Отплатим им той же монетой. Другого языка они не понимают…» Он пытался возражать: «Но послушайте…» Он перебирал в памяти своих знакомых — сослуживца, того, что сидел от него справа, почтальона, малого из лавчонки, где продавали бетель, своего друга, служившего в банке, — все они принадлежали к другой общине. Раньше он об этом не задумывался. Все это были просто друзья — люди, которые улыбались, старались услужить, говорили приятное. Теперь, слушая угрожающие речи, он представлял себе, как его друга почтальона убивают топорами на улице или как за дочкой этого его сослуживца, которая так мило подносила ему стакан лимонного сока, когда он приходил к ним в гости, и показывала то немногое, чему успела научиться по части танцев и пения, — как за этой девочкой гонится толпа головорезов из его общины, когда она идет в школу, зажав в руке пенал с карандашами и резинками! Воображать это было невыносимо, и он снова и снова шептал про себя: «Боже сохрани!» Он пытался усмирить страсти, убеждая собеседников: «Но поймите… здесь такое не может случиться…», а сам понимал, что это пустые слова. Он знал, что люди его общины запасают ножи и палки. Знал, что они готовятся, составляют план операций, и его, человека от природы мягкого и чувствительного, все это приводило в содрогание. Меч, огонь и грабеж — и этот сброд, что являлся за указаниями и платой в дом к его дяде, который любил повторять: «Первыми мы ничего не предпримем. Но если они хоть пальцем пошевелят — им конец. Мы поговорим с ними на единственном языке, который они понимают». День ото дня жизнь становилась все более невыносимой. Точно из жизни разом исчезла прямота и честность. Точно все стали скользкими, скрытными. Точно каждый мог оказаться убийцей. Люди смотрели друг на друга, как людоеды на свою добычу. Какой позор, думалось ему, что человек, идя по улице, с опаской озирается по сторонам. Воздух был насыщен страхом и подозрениями. Он избегал разговоров, чтобы только не услышать новую сплетню или какую-нибудь дикую выдумку.