
Это письмо будет длинным, Ханна, так что читай его понемногу, ведь мне нужно уместить сюда целую связку не связанных на первый взгляд вещей, причем некоторые из них не имеют к моей жизни никакого отношения — и это хорошо, хотя и опасно. Чужую жизнь можно употреблять только в гомеопатических дозах, словно змеиный яд, наперстянку или белену. Это сказал однажды мой друг Лилиенталь. Про него я расскажу тебе особо, он заслуживает просторной главы, скажу только, что это единственный человек, которого я когда-либо носил на спине.
Я начал это письмо утром, 24 февраля, в самом начале лиссабонской весны, под шорох и свист кленовых веток, раскачивающихся где-то за стенами тюрьмы. Какой сегодня ветреный день, и как странно приближен шум города, я слышу голоса рабочих на соседней улице и гулкое буханье железной гири о стену какого-то дома — красные кирпичи? известняк? Раньше, когда я представлял себе одиночную камеру, одним из несомненных ее свойств была тишина, а вторым полутьма. А здесь нет ни того, ни другого, и, собственно, нет самого одиночества.
Солнце, пропадавшее где-то четыре дня, приплелось обратно и виновато поглаживает мне затылок, я сижу под своим единственным окном, размером в четыре ладони, и держу на коленях пачку оберточной бумаги, которую выпросил у охранника. Писать пока больше не на чем, но я жду, что мне принесут мой компьютер, и надеюсь на лучшее. Помнишь, как я звал тебя Хани, а ты морщилась и говорила, что это пахнет голливудским фильмом и горелым волосом? Здесь я буду звать тебя Хани, в этом письме я сам себе хозяин.
* * *