
Я робко подала свою.
— Славный день, — проговорил он и пошел рядом со мною, стараясь соразмерить свои шаги с моими.
На набережной было много знакомых, проезжающих в экипажах и прогуливающихся по гранитным плитам берега, и все они, как мне, по крайней мере, казалось, и мужчины, и дамы, с одинаковым изумлением поглядывали на меня и незнакомого им моего спутника.
Сначала я смущалась и краснела ежеминутно, но Водов сумел заставить меня позабыть и о праздной толпе, и о досаждающих взглядах, просто сказав:
— Я прочел вашу повесть.
— И? — замирая от волнения, спросила я.
— И… не поверил, что это написали вы, — в тон мне отвечал он с улыбкой.
— Но почему?
— Во-первых, простите, но в ней не видно молодости… Такую вещь должен был бы написать очень долго проживший на белом свете и много горя видевший от жизни человек. Каждая строка в нем, в вашем «Сне девушки», дышит правдой, но такой болезненной, такой вымученной правдой, которую трудно ждать от такого ребенка, как вы. И потом, многие штрихи так ярки и сильны, что повесть производит сильное впечатление.
— Но уверяю вас, — рассмеялась я невольно моему оправданию, — эта вещь написана мною!
— Верю и радуюсь! Ваш «Сон» — вещь далеко не обыкновенная, к тому же талантливая… Предсказываю вам, со временем вы будете большая знаменитость.
Он улыбнулся, но глаза его были серьезны, почти строги. У меня захватило дыхание.
— А мне чуть ли не запретили писать, — через минутное молчание пожаловалась я.
— Кто?
— Близкие… Tante Lise, моя воспитательница.
— Вы сирота?
— Да.
— И богатая сирота, потому что отказывались от гонорара, как мне передавал редактор, — и глаза его насмешливо сощурились.
