
— Нат, — снова заговорила мама, — помнишь, что ты хотел сказать перед тем, как мы узнали о кончине дяди Беньямина?
— Я тебе уже все объяснил…
— Нат, погляди мне прямо в глаза и поклянись, что сказал правду!
Я ответил на гневный, прекрасный взгляд моей матери самым искренним взглядом. Так, подчиняясь сладостнейшему из соблазнов и сохраняя полное спокойствие, я впервые в жизни солгал не себе самому, а кому-то другому.
Каждый день, когда заканчивались занятия, дядя Беньямин поджидал меня у выхода из школы, прячась за большим кипарисом. Если дети замечали его, то сразу принимались бросаться камнями. Матери, пришедшие за своими отпрысками, плевали ему в лицо, грозили кулаками — с ним обращались, как с сумасшедшим. Беньямин убегал, прихрамывая. Иногда сам директор школы бежал следом, призывая на его голову самые страшные беды.
Он был всеобщим врагом, отверженным.
Я догонял дядю на вершине холма, возвышавшегося над местечком. Мы молча садились на старую скамью около мельницы. Вдали заходило солнце, в последних лучах поблескивали излучины речки, вьющейся по долине. Беньямин на мгновение сжимал мою руку и вновь отпускал. Больше ничего не происходило. Мы молчали и глядели на горизонт. Когда наступала темнота, расходились с ощущением, что долго и содержательно беседовали, хотя всего лишь обменивались взглядами.
В канун Пасхи дядю нашли с перерезанным горлом, с выколотыми глазами; уши ему отрезали и засунули в рот. «Чем грешил, от того и умер», — назидательно сказал отец удрученной маме. Но только ли о потере брата плакала мама? Уж не оплакивала ли она и мою судьбу?
