
А потом, подумав, добавил:
— Впрочем, черные здесь и сами порядочные… ксенофобы.
10
Итак, за океаном евреем Володя Теркин пробыл недолго.
В Америке он был русским. Он был бы русским, даже если бы был советский грузин, молдаванин или таджик. И его немало удивляло, как евреи здесь жмутся друг к другу: в СССР все было перемешано, а собственно еврейские кружки были большой диковиной.
Мало-помалу Володя влился в нью-йоркское русское эмигрантское комьюнити, посиживал в Самоваре, пил дешевую принесенную с собой и разливавшуюся из-под полы водку Поповъ, причем хватало и на борщ, и на пельмени. С удивлением и нежданной радостью встретил нескольких знакомых по университету и обнаружил в себе нерастраченные резервы общительности. Он с одинаковым удовольствием болтал со всеми, с кем вряд ли оказался бы за одним столом в Ленинграде: с одними он не стал бы и здороваться, до других на родине ему было не дотянуться. Как-то он оказался соседом по трапезе знаменитого товстоноговского актера, и тот доверительно посоветовался с Володей, где бы здесь купить недорогую электронику, все говорят — у Тенгиза, а где этот Тенгиз, вы не знаете? Позже он видел его еще раз: тот, как ребенок, радовался приобретенной телекамере и снимал у стойки буфетчицу — тоже бывшую советскую киноактрису.
Здесь, за океаном, русские легко заводили знакомства. В воздухе, казалось, были растворены, как называли это американцы, релаксант и толерантность, и Володе нравилось среди этих доброжелательных людей, какими они никогда не были бы на родине. Но скоро ему стало ясно, что под показной всеобщей оживленностью — страх, смертельный страх одиночества. А ведь эмигрантское одиночество — самое одинокое, если позволительна такая тавтология, самое острое, настоянное и горькое. Много горше, чем привычное одиночество с самим собой всякого хоть дурного, хоть хорошего человека хоть на старом, хоть на новом белом свете…
