
Она умерла от чахотки три года спустя, где-то там, в колонии, куда уехала к мужу. И вот перед ним стоял их сын и говорил металлическим голосом, отчеканивая последние слоги:
— Такой участок, сударь, это исключительный случай...
А Мордиану вспоминался другой голос, легкий, как дуновение ветерка, шептавший:
— Мой любимый! Мы не расстанемся никогда...
И, воскрешая в памяти тот голубой, нежный, глубокий, преданный взгляд, он видел перед собой круглые, тоже голубые, но пустые глаза этого смешного человечка, чем-то похожего, однако, на мать...
Да, он напоминал ее с каждой минутой все больше и больше; он походил на нее интонациями, жестами, манерой держаться, как обезьяна походит на человека; ведь он был ее сыном, она передала ему множество своих черт в искаженном виде — неоспоримых, раздражающих, несносных. Барон страдал, преследуемый этим ужасным, все возраставшим сходством, удручающим, сводящим с ума, мучительным, как бред, как угрызения совести!
Он пробормотал:
— Когда мы с вами могли бы посмотреть этот участок?
— Да хоть завтра, если угодно.
— Давайте завтра. В котором часу?
— В час дня.
— Отлично.
В дверях появился встреченный в аллее мальчик и крикнул:
— Папанька!
Ему не ответили.
Мордиан поднялся с места, до дрожи в ногах испытывая желание скрыться, убежать куда глаза глядят. «Папанька» сразило его, как пуля. Ведь и сам он мог бы услыхать это разящее чесноком южное «папанька».
О, как нежно благоухала она, подруга давних лет!
Дюшу вышел проводить его.
— Этот дом ваш собственный? — спросил барон.
— Да, сударь, я купил его недавно. И горжусь им. Ведь я подкидыш, сударь, и не скрываю этого, напротив, горжусь. Я ничем никому не обязан, я всего добился сам, своим трудом.
Малыш, остановившись на пороге, все еще кричал издали:
