
Другие прапорщики подразделения Ромкина в свой круг не вводили. Командир же вообще не замечал "молодого прапорюгу", поручая "все разборки с этим" старшему прапорщику Брускову.
После нагоняя Машталиру, во время которого у Ромкина лицо становилось изрядно тупым и деревянным, прапорщик переключался на поездку солдата.
Заговорщицки подмигивая, значительно убирая суровость в голосе, тем самым, по его пониманию, искусно пряча кнут за спину и вытягивая из кармана пряник, Женя начинал опутывать вопросами бордового водителя.
Леха, теребя края куртки пальцами, отвечал коротко и уклончиво. Ромкин наседал. У Машталира окончательно пропадал голос, он становился на редкость косноязычным и с тоской смотрел на Евграфьева, лицо которого вновь закрывала книга.
Прапорщик сдавался, фальцетом матерился и посылал Леху коротко, по-военному ясно и просто.
Машталир бочком выползал из комнаты, напоследок роняя: "Вас... того... тощлейнант Митреев... зовут".
- Вызывает, боец, вызывает! - взрывался Ромкин. - И не Митреев, а майор Митреев. Остолоп! Понял, Мачта!?
Евграфьев предупреждал Машталира, что пойдут они вместе, и просил Леху подождать на улице. А Ромкин лежал на кровати и долго не мог успокоиться. Он проклинал Митреева, всех "прапоров - жучар и сволочей", а также прочих гадов, "которые людям жить по-человечески не дают".
Женя болезненно переносил всеобщее недоверие к своей персоне и то, что его не только не замечают, но с каждым днем задвигают все дальше в угол как не очень нужную в хозяйстве вещь.
Ромкин ежедневно занимался лишь тем, что водил солдат в столовую, строил их перед отбоем, да пересчитывал трусы с майками в каптерке. В город Женю ни на одной из таинственных машин никто не выпускал. От этого Ромкина пронимала черная тоска.
- Всю Сороковую продали, гады, а нам - шиш, - переживал Женя, закинув ноги на дужку кровати.
