Я и не думал понимать, я привез их в Париж.

– Дети,- сказала она.- Мы приехали. Не отходите никуда, пока мы не возьмем такси.

Мы – это я. Надо же было меня хоть как-то обозвать.

И вот – Париж, и вот на ее прекрасном лице что-то вроде любопытства, но везде – я, и она отворачивается, чтобы не оставлять мне надежды.

Она не хочет видеть меня счастливым. Выдержать, достоять до конца, продержаться ради детей – вот все, о чем она думает в то время, как я показываю им Париж.

Между тем ее здесь ждали, я это чувствовал физически, никогда

Париж не был так хорош, как при этой встрече с ней.

“Гранд-опера”, Вандомская, “Комеди Франсэз”, Лувр – все это не убежало, осталось на месте, ждало ее, но она отворачивалась от моих восклицаний, правда, куда бы она ни отворачивалась, ее поджидало великолепие.

– Мама, посмотри, мама, ты не туда смотришь! – кричали дети.

И она отвечала коротко: “Вижу! Сами смотрите”.

И отворачивалась. А что было в ее глазах, я знаю, и ничего сделать с этим не могу. Я тянусь к ней Парижем, а она отворачивается, отворачивается от Парижа, запачканного моими восторгами, во всем ей чудятся уловка, хитрость моя и изворотливость, она и представить не может, до чего все это бескорыстно.

Как только увидел город, захотелось поделиться с нею, Парижа не убудет, а она станет счастливей, я не мог ошибиться, что ехать надо было именно сюда, здесь никому нет до тебя дела, никто не заглянет лишний раз в душу, не спросит сочувственно: “Плохо тебе?”

Здесь все вопиет: “Хорошо, хорошо, тебе хорошо, правда, хорошо тебе, это я только для тебя, я – Париж, и, представляешь, только для тебя, никого нет, ты да я”.

И не услышать это восклицание было невозможно, и не поверить невозможно, и она слышала, но ответить ей было нечем.

Она мучилась, бедная, но Париж не умел сочувствовать, он умел радовать, но сочувствовать он не умел и не собирался учиться, ему хватало самого себя, и он бежал дальше, опережая нас.



9 из 43