
Паломники с грохотом укатываются со святой водой к автобусам. Саша со звоном ставит сумку с бутылками, привезенными с калужского "Поля чудес", оптового рынка ("Ты что, в Козельске водка несъедобная"), и принимается за сбор грибов. Марина уже нашла десяток свинушек, оба клянутся, что лучше нет закуски, если чуть прихватить на костре, вот только дойдем до Сашиного места на Жиздре. Тишина, дятел.
В лесу Леонтьев отвлекался от монастырского общения. "Современное русское монашество плоховато... Среднего уровня монахи не могут, так сказать, лично особенно нравиться людям развитым и сильно влиять на них...", "Не могу освободиться от досады на грубость чувств и манер во многих духовных лицах наших". Письмо: "Прошу Вас, отец Тимофей, простить мне мою вчерашнюю вспыльчивость... Виноват и горько каюсь, но и Вас впредь прошу быть поосторожнее с моей гордостью и гневливостью" - в обществе после таких извинений впору на дуэль.
Раздражали монахи, книги, поезда, Европа, пиджаки, Толстой, фотографии стариков (Дарвин, Пирогов, Островский - "Что за гадость! Чистые орангутанги"). За двенадцать дней до смерти излагает план высылки за границу - "навсегда или до публичного покаяния" - Владимира Соловьева за похвалу атеистам: "Государство православное не имеет права все переносить молча!".
Леонтьев собирался написать роман о своем обращении: "Как я из эстетика-пантеиста, весьма вдобавок развращенного, сладострастного донельзя, до утонченности, стал верующим христианином". Примечательнее всего восторженное нанизывание собственных пороков.
Этого монаха мучал вопрос: почему он не признан и не знаменит? Леонтьев горевал изысканно и страшно: "Самый глубокий блестящий ум ни к чему не ведет, если нет судьбы свыше. Ум есть только факт, как цветок на траве, как запах хороший... Я не нахожу, чтоб другие были способнее или умнее меня, я нахожу, что Богу угодно было убить меня...".
