Цыбин сидел на камне возле своей избы и курил - как будто спокойно. Торопиться ему было нечего: у него не было ни бота, ни елы, он нанимался к другим, кто ходил промышлять на своей посудине. Так он работал третий год, и в жестяной довоенной коробке от Высоцкого чая у него уже лежало двести рублей. Каждый рубль он с мясом отрубал от себя и от Анны. Зимой они ели одну треску, но коробки с деньгами они все-таки ни разу не открыли: как ребенок внутри женщины, в этой коробке лежала их ела, трудно, медленно зрела, питаясь человечьим соком - и, может быть, теперь уже близок был час, когда она, наконец, родится.

- Если селедка продержится три дня, так тогда пожалуй что...

Цыбин не кончил, но Анна поняла и так.

- Хоть дожить, поглядеть, - сказала она и стиснула, повернула на пальце серебряное кольцо. Кольцо было просторно, и вся Анна похожа была на пустой наполовину сверток - из свертка что-то потеряно, упаковка ослабла, и каждую минуту все могло рассыпаться.

Снизу к Цыбину быстро шел Клаус Остранд, шумно, по-коровьи, дыша.

- Пожалуйста, пойдешь со мной на селедку, - сказал он.

- Сколько? - спросил Цыбин.

- По пятнадцать с пуд.

- Двугривенный - меньше не пойду. Клаус задышал еще громче, побагровел, потоптался и молча зашагал дальше - к Туюлинской избе. Цыбин не двинулся с места, только под скулами на лице у него проступили крутые узлы, как на туго натянутом парусе. Игра шла крупная: ставкой была цыбинская ела. Если Сашка Туюлин проспался после вчерашнего, так ясное дело - Клаус пойдет в море с ним, а Цыбин останется на берегу, тогда - прощай, ела. Был тот самый час, когда ночное солнце ненадолго останавливалось, в небе и с открытым глазом дремало над угольно-черными скалами Оленьего острова. Все было вдесятеро слышнее, чем днем, каждое слово, каждый плеск весла, каждый удар сердца.



2 из 18