
В начале шестого вернулся с деньгами паренек, получил вещи, квитанцию и был отпущен.
— Ну, все, — выдохнул Пахомин, сложив бутылки и еду в сумку. — Счастливо!
Николай Михайлович уселся за стол, огляделся, привыкая к помещению, стулу, обстановке.
Дежурка невелика, сумрачна, и несколько ламп не могут наполнить ее светом, жизнью... Стены шершавые, окрашенные в бледно-зеленый цвет, два окна, зарешеченные, заросшие пылью, кажутся черными провалами. Вдоль стен — скамейки без спинок, слева от входа узкий обезьянник для буйных задержанных; стол стоит напротив входа, и почти за спиной Николая Михайловича — лестница. Скоро по ней поволокут пьяных, и снизу будут лететь крики, рычание блюющих и матерящихся алкашей. “Ох, как все надоело”, — поморщился Елтышев.
Рядом с ним устроилась врачиха в белом, но застиранном до серости халате, открыла термос и чашку, налила кофе... Она никогда не пользовалась казенной посудой, электрочайником — все приносила из дому. “Брезгуй, брезгуй”. И Николаю Михайловичу представилось, что она вдруг заболевает какой-нибудь кожной болезнью. Сыпь, раздражение, гнойники...
Он выдвинул ящик, где лежали оставленная Пахоминым ополовиненная бутылка “Колеса фортуны”, стаканчики, шоколадка. Позвал сержантов:
— Что, орлы, перед работой по капле? За хорошую клиентуру...
Часов до десяти вечера было спокойно и скучно. Дэпээсники и пэпээсники, конечно, доставляли задержанных, но по одному, изредка. Все пьяные были немолодые, как назло, безденежные. Падали на стул перед столом, за которым сидели Николай Михайлович и врачиха, тупо мычали, вяло доказывали, что почти трезвы.
Сержанты обшаривали их карманы, снимали с запястья, у кого были, часы. Елтышев производил опись вещей, составлял акт, врачиха давала медицинское заключение.
