
Станицы и не видно, вся потонула в зарослях да в быльняке, а казаков набралось много. Зашумели, загомонили станичники. Ермаку дивно глядеть на бесшабашный и пестро одетый народ: кто в рваном кафтанишке, на ногах скрипят лапти, — совсем рассейский сермяжник, — но сам черт ему не сват — так лихо, набекрень, у него заломлена шапка, на поясе чудо-краса — черкесская булатная сабля, а за спиной тугой саадак-лук
— Пойдем выпьем, друг!
— А на что пить? — ответил лапотник, — видишь, сапоги целовальнику пошли!
— А мои на что? — засмеялся толстый и притопнул татарским сапожком, густо расшитым серебром. — Гуляй, казак!
Между тем топа уже кричала, волновалась, и у всех оружие: и турецкие в золотой оправе ружья, и булатные ножи с черенками из рыбьего зуба, и янычарские ятаганы, и пищали, изукрашенные золотой насечкой, и фузеи, — кто что добыл в бою, тем и богат.
Тут был и поп с лисьей острой мордочкой и мочальной бороденкой. Крупный пот выступил на его темном лице и смуглой лысине. Льстивым голоском он лебезил перед казаками:
— Куда, чада, собрались? В кружало надо бы…
Гул повис над площадью. Ермаку все внове, занимательно. Он тронул Полетая за локоть и спросил:
— А попик откуда брался? Не ладаном, а хмельным от него несет.
— Попик наш. Беглый из Рассеи. Обличен он в любовном воровстве, чужую попадью с пути-дороги сбил, за то и осудили в монастырь. А сей блудодей соскучился и в бега… Так до нас и добрел… А нам — что поп, что дьякон, одна бадья дегтю…
На крылечке показался атаман Бзыга в бархатном полукафтане, на боку кривая сабелька. Глаза, хитрые, быстрые, обежали толпу.
— Тихо, атаман будет слово молвить! — прокричал кто-то зычно, и сразу все смолкло.
Атаман с булавой в руке прошел на середину круга, за ним важно выступали есаулы. Бзыга низко поклонился казацкому братству, перекрестился, а за ним степенно поклонились есаулы, сначала самому атаману, а потом народу.
