
Певал Громобой «Из-за острова на стрежень…», «Меж крутых бережков…», «Жигули», но лучше не было у него песни, чем «Есть на Волге утёс…». Его заслушивались на корме палубные пассажиры, слушала с балкона «чистая» публика из первого класса. А он, кончив песню, ртом ловил сыпавшиеся сверху гривенники и, неизвестно куда девая их, щёлкал языком, будто глотал, и тотчас запевал новую. Пел он и за проезд, и за водку, пел и просто так, для души, если просил народ — пристанские, водоливы, плотогоны, бакенщики, слушатели хотя и бесплатные, но дорого ценившие песню.
— Ох, зевластый ты! — говорили Громобою. — Дивное чудо голос у тебя! Учиться бы тебе, Леонтий, так ты в самом императорском театре оперу бы пел. А то пропадёшь тут ни за тюнтилюли, даром.
Купцы, слушая Громобоя за стерляжьей ухой и икоркой, не раз обещали определить Леонтия в учение.
Пароходчик Хребтюков однажды взял его с собой в Москву.
Леонтий вернулся через полгода, страшный, помятый весь и потемневший, словно утопленник, вытащенный из-под плиц парохода. Он появился на берегу запухший и молчаливый. А когда заговорил, ахнули все: сгинул голос Громобоя! Только жалкое сипение вырывалось из перекошенного рта… И прозвали тогда Леонтия очень обидно— «Граммофон». Был Громобой, а стал Граммофон!
Давно уже забыли в городе, откуда пошло это прозвище. Так и жил Граммофон, безголосый, хрипатый. Он спился, оборвался, пропадал где-то и снова показывался на берегу. Летом он появлялся в городском саду, продавал мороженое. Он стоял у входа, огромный, широконогий, в просторной толстовке, запрокинув назад кудлатую голову в рыбацкой соломенной шляпе.
— А ну вот хватай, налетай! — надсадно сипел он. — Разбирай последнее, пойду, шабаш! Мороженое с Северного полюса для освежения голоса! Сам Папанин брал, спасибо сказал!
