— Если вы не возражаете, ваше преподобие…

Берк заворачивает сердце и прячет в мешок.

— Не возражаю, сударь.

В сердце покойника нет ничего священного. Пусть себе копаются. И опять, в который уже раз, он вспоминает ту, другую, но в чем-то схожую картину, когда Мэри стояла над Джеймсом в их покоях на Миллионной, слегка повернув голову на звук дыхания пастора, недвижно застывшего в дверях рядом с молоденькой горничной. Затем, понимая, что он не захочет, не сможет вмешаться, Мэри перевела взгляд на Джеймса — спящего ли, одурманенного ли? — расстегнула ему рубашку и обнажила грудь. В комнате было темно, лишь одна свеча горела у окна. И все-таки пастору удалось кое-что разглядеть: рука Мэри словно резала Джеймса, не оставляя, однако, никакого следа, будто она сквозь тонкую пенку опускалась в молоко.

— Ваше преподобие?

— Сударь?

— Вы пропускаете интереснейшие вещи. Теперь желчный пузырь.

— Прошу меня извинить. Я… предался воспоминаниям. О докторе Дайере. Мы были вместе в России.

— Вы уже упоминали об этом, сэр. Причем не однажды. Подобные воспоминания вполне естественны, хотя и приводят к излишней чувствительности, чувствительность же — вещь, достойная восхищения в человеке вашего сана, однако недопустимая роскошь для людей нашего рода занятий. Вы должны смотреть на эти останки не как на вашего бывшего… не как на человека, которого вам некогда довелось знать, но как на исходный материал для освященного наукой философского исследования.

— Телесная оболочка, — подпевает Берку доктор Росс, отрыжка которого, что поразительно, содержит безошибочно узнаваемый среди прочих ароматов конюшни едкий запах портвейна и лука, — таящая в себе загадку.



4 из 297