
Во-первых, говорит он, это сокращает транспортные расходы… И я, привыкший к тому, что некоторые слова имеют все-таки смысловое значение, восхищенно бью себя ладонью по лбу: ну ё-моё! как же я сам-то до этого не додумался! Потом этот духовный пигмей, по незыблемым законам жанра, начинает в качестве доказательства приводить опыт других стран: X — 20 % экономии, Y — 25 %, Z — все 30 %. И я аплодирую, ибо в основе всего — экономика. По крайней мере, нам на всех перекрестках об этом талдычат. Цифры нашей государственной статотчетности буквально беременны достижениями, но когда народ, очарованный этим шаманством, начинает всерьез ожидать, что с задекларированного экономического неба чего-нибудь перепадет и грешной земле, вдруг является акушер в фартуке мясника и констатирует: выкидыш. И тогда все общество начинает по-пластунски выбираться из этого окружения под названием «реформа», дабы очутиться в другом — с тем же самым названием. Все повторяется, однако, как и прежде, «круговорот не знаком большеносым». Особенно тем, что сидят в столице.
Я ненавижу реформы не только в память о проклятии: чтоб ты жил в эпоху перемен, — но и потому, что они могут длиться вечно. Эта гидра оснащена бесконечным многообразием лиц. Ее обслуживают (если не сказать — уестествляют) толпы политтехнологов. Они изливаются миллионами фраз — только для того, чтобы не повторить главной, принесенной с Востока: реформа — это, в сущности, перераспределение интересов. Так сказал Су Шаочжи, которого я бы, пренебрегая ненужными условностями, мог назвать родным братом Гао-дая — китайского мандарина, несколько лет назад выдуманного писателем Гербертом Розендорфером и справедливо считающего, что все изменения — это не более чем метание жребия. Порою, добавим, весьма жалкого.