
Растерянная, ошеломленная, она двигалась и говорила, почти не осознавая слов и поступков. И все ее силы уходили на то, чтобы удержаться на ногах и унять дрожь, бившую тело.
Василий опять вышел из-за стола, прошелся по кухне и ткнул ногой старинную укладку:
— Опростай укладку, Авдотья! Слезы потекли из ее глаз.
— Чего ты надумал, Василий Кузьмич?!
— Молчи, Авдотья, молчи… Опростай, говорю, укладку.
Когда укладка опустела, он спросил:
— Синяя шевиотовая пара цела ли у тебя?
— Цела, Василь Кузьмич! Да что же ты?..
— Молчи, Авдотья, молчи… Простыней собери в укладку. Да цельные положи! Что же ты рвань суешь?
— Господи! Василь Кузьмич! Васенька! Да что же это?
— Молчи, Авдотья! Полотенца положи, которые поновее.
Авдотья трясущимися руками укладывала вещи, и глаза ее искали глаз не Василия, а Степана. Из взгляда во взгляд от нее к Степану металось что-то: не то страх, не то тайная надежда и приглушенная радость. И Василий видел это.
Степан сидел, весь вытянувшись и не шевелясь, и в его широко открытых, светлых, почти белых глазах таились напряженное ожидание, страх, благодарность.
— Степан Никитич, разруби пополам баранью тушу да закутай половину рогожей. А вы, мама, дойдите до конного, стребуйте подводу.
— Да что же ты, Васенька?! Да куда же ты?
— Молчите, мама, молчите! Идите!
Когда укладка была наполнена, а половина бараньей туши была укутана в рогожи, Василий сел на скамью, положил обе руки на стол и сказал:
— Ну, Степан Никитич, мне оставаться, тебе уезжать… У нас двое детей, их пополам не порубишь, и тебе я их не отдам. Я на тебя сердце не держу, и гы на меня не держи. Мы с тобой на одном поле воевали, на одном поле будем хлеб сеять. Имущество для тебя я собрал, а если еще надо, бери чего хочешь.
