Любава вскинула голову:

— Ты это кому речь держишь?

— А хоть бы и тебе!

Она бросила поводья и подошла вплотную к Василию.

В косом свете, падавшем из открытой двери, темное лицо ее с румянцем, пятнами вспыхнувшим на обтянутых скулах, с глазами, не то темносерыми, не то черными, нестерпимо блестевшими из-под сдвинутых бровей, показалось Василию таким красивым и таким враждебным, что он отступил.

— Ни на земле, ни на море, ни на небе не сложено еще таких слов, какими тебе меня корить! — жестко сказала Любава. — Ты коня худого увидел, а того ты не видел, как мы в сорок третьем от детей хлеб отрывали, отдавали добровольно для бойцов, для армии, для тебя, председатель?! Ты всех нас поравнял с двумя-тремя лодырями, а они для нас для самих, как болячка на живом месте.

— Наш колхоз в первые годы войны перевыполнял план по хлебопоставкам! — раздался тонкий девичий голос; из дальнего стойла смотрело круглое разрумянившееся лицо комсомолки Татьяны.

— Вот! План перевыполняли! — подхватила Любава и ближе подступила к Василию.

Ее гневное лицо надвигалось на него.

— А ты думаешь, каково это — план-то перевыполнять, при наших землях, при той, при ледяной зиме сорок второго?! Когда люди уходили воевать, когда лучших коней отдали армии, да когда… — У Любавы перехватило дыхание, она глотнула воздух и с усилием вымолвила: — Когда наши слезы вдовьи еще на глазах не высохли. — Она опустила плечи, прислонилась к стойлу и, глядя мимо Василия, уже не ему, а самой себе рассказывала: — В тот день, как получила я повестку… про мужа… в тот день впервые за месяц прояснилось сквозь дожди… А у нас овсы не убраны стояли… Жну я овес, а слеза застит свет, и серп в руке идет — не идет. Жну овсы, ничего не чую, только слышу, Прасковья надо мной ахнула: «Любушка! Да ведь кровища по всей полосе!» Поглядела я, а у меня ноги серпом изрезаны, — Любава передохнула, тихо стало на конном, казалось, даже кони утихли. — Так-то вот… — заключила Любава. — Не говорила бы я, да ты меня довел своими покорами!



30 из 481