
– Ну ладно, – прервал его Громов. Селиванов уже не острил, а только мерзко хихикал, представляя, видимо, как Батуга бежит из Дегунина со скоростью света, а Громов преследует его на тачанке. – Он тут своих оставил, я ж не говорю, что его лично бил… Короче, я на рассвете выдвигаюсь.
– Выдвигайся, выдвигайся. Отметить нечем, все выжрали…
– Ладно, отбой.
Громов с тоской подумал о том, как он будет оповещать людей о предстоящем марше. Рота уже расположилась на отдых, грелась по дегунинским печкам, рассредоточивалась по равнодушно-щедрым, привычным ко всему дегунинским бабам, которые с одинаковой покорностью пускали на постой и в койку все воюющие стороны по очереди; уже, вероятно, доставали из погребов последнее, что удалось там наскрести после батугинской гульбы… При мысли о предстоящем марше и общем ропоте Громову стало окончательно тошно. Он решил с вечера никому ничего не говорить, а в три часа поднять людей по тревоге. Самому, конечно, ложиться уже не имело смысла – он знал, что подняться в три ему будет трудней, чем прободрствовать пару лишних часов.
– Ладно, – отпустил он связиста. – Укладывайтесь вон в соседней комнате, если что-то срочное – будите. Папатя, скажи там Гале, чтобы чего-нибудь собрала по-быстрому…
Он всегда стоял в этой просторной, приземистой, широкой и плоской избе, у немолодой, такой же широкой и приземистой Гали. Больше всего его изумляла неиссякаемость Галиных запасов: сколько бы армий, банд и орд ни прокатывалось через Дегунино, для всех из подпола извлекались огурцы, квашеная капуста, всяческие соленые травы, которых москвич Громов никогда не пробовал, – чабрец, тимьян, загадочный брандахлыст, – и густая дегунинская сметана, и ледяное молоко, и в печи всегда оказывался чугунок картошки, а то и пирог – «Поснедайте, освободители, как знала, только поставила».
