
Дом был все тот же: одноэтажный, с черепичной кровлей, весь утопающий в зелени (лимонные и мандаринные деревья, посаженные полицмейстером, принялись не хуже, чем саженцы немца-садовода). Раскидистая смоковница, опершись шершавыми локтями о каменную ограду, грустно глядела на улицу, словно глухонемой сторож этих покинутых мест. И калитка была по-прежнему выкрашена зеленой краской; только теперь, когда ее открывали, взвизгивала, как побитая собака, так что обитатели дома узнавали о приходе гостя еще до того, как посетитель, пройдя по шуршащему гравию дорожки — с чуть склоненной головой, чтобы не задеть нависшие ветви, — и поднявшись по лестнице всего в две ступени, появлялся на террасе. Впрочем, мало кто теперь приходил и гости в этот дом. Разве что заглядывал время от времени случайно раненный под этим кровом офицер Саба Лапачи — в высшей степени порядочный, благородный человек, почитавший за долг не забывать старинного знакомства. Не исключено, впрочем, что его приводил сюда неизбывный стыд: что удивительного, если самолюбивый офицер помнил до сих пор свой нечаянный позор и опасался невольного свидетеля своего позора? Впрочем, об этом действительно неприятном происшествии между ним и Димитрием ни разу не было речи. Все другие старинные знакомые держали себя так (должно быть из уважения к новому полицмейстеру или из страха перед ним), словно никогда не поднимали бокала с вином в доме у Журули, словно никто из них никогда не ставил торчком блестящий от жира большой палец, чтобы похвалить хозяйку: «Нет, что ни говори, а готовите вы — пальчики оближешь!» Но теперешних хозяев нисколько не огорчало бегство прежних завсегдатаев дома.
