
— К счастью, нет, — сказала Поля.
И заплакала — неожиданно для себя самой.
Все называли ее Анютой, Нютой, Нютиком. И иногда она с досадой думала: имя — единственное, что у нее осталось молодого. С возрастом ее губы стали вялыми и сложились в скорбную гримасу, на шее прорезались вековые кольца тоненьких морщин, тело оплыло и, как дрожжевое тесто из забытой на батарее кастрюли, рыхло выпирало из юбки пятидесятого размера. А имя осталось. Не трансформировалось в солидную Анну Сергеевну или холодновато‑почтительную Анну.
Ей было рано, непозволительно рано ощущать себя разочарованной и старой. И все‑таки иногда Анюте казалось, что родовое семейное проклятие — ранний климакс — уже занесло над ее нераспустившейся женственностью свой ржавый топор. А ведь было‑то ей всего ничего — тридцать шесть. Иные ее ровесницы еще скачут по танцулькам, оголяют колени и на первый взгляд отличаются от двадцатилетних разве что наличием свободных денег, которые тратят со вкусом и без оглядки.
Анютина соседка Лола в день своего сорокалетия купила кожаную мини‑юбку цвета «плаща тореадора», бухнула заначку на роскошные туфли. А когда возмущенный муж сказал, что в ее возрасте пора покупать не каблуки, а белые тапочки, Лола выразительно продемонстрировала ему средний палец правой руки и умчалась в ночь на своей раздолбанной «девятке», точно ведьма на метле. И теперь у нее роман с двадцатилетним сыном подруги, который рос на ее глазах и считал ее кем‑то вроде любимой тетушки. Он из армии вернулся, и Лолин четвертый размер груди, упакованный в новые кружева, очень кстати выступил против его спермотоксикоза.
С Лолой не разговаривает подруга, не разговаривает муж — маленький патриархальный городок, в котором все они жили, не прощает латиноамериканских страстей. Зато на рассвете из ее спальни доносятся такие сочные стоны, что разбуженные соседи с байронической меланхолией вздыхают: а ведь были, мол, и мы когда‑то молодыми…
