
Это изощренное издевательство – мол, валяй слушай, но трепаться не смей. Все-таки я единственная женщина, которая не досталась Кундту, товар, который Блаукремер не сумел, так сказать, ему поставить. А ведь я не какая-нибудь банкирская дочка и не дворянка, а всего-навсего дочь мелкого деревенского лавочника, щепетильного до фанатизма: имея продовольственную лавку, он жил на продуктовую карточку и не брал ни грамма больше, чем ему полагалось. Фанатик справедливости, ну как его иначе назовешь? Хальберкамм, конечно, скорчился бы от смеха. Да еще, к несчастью, благочестивый католик. Знаешь, почему мой брат пошел добровольцем в армию? Он надеялся, что наестся там досыта… совсем ведь был мальчишка… отец не раз ловил его за руку, когда он таскал по кусочку колбасу, хлеб, масло… практически отец выжил его из дома. Потом этого мальчика убили в Нормандии. Я вспоминаю его каждый день, сегодня ночью тоже думала о нем, а внизу, подо мной, сидел этот кровопийца, седой, породистый, с большой пенсией, и надрывался от смеха, когда речь заходила о Бингерле.
(Герман страдальчески смотрит на жену.) Ты ведь знал, что Кундт увивался за мной с самого начала, еще в Дирвангене? Знал?
Герман (вздохнув, кивает). Да, но я всегда доверял тебе, иначе… Эрика. Что иначе? Герман. Задушил бы его.
Эрика. Пожалуй, это надо было сделать. Не из-за меня. Он частенько приставал ко мне. Последний раз это было пятнадцать лет назад, в Йоханнесхаузе, у озера, вероятно, я была на очереди среди тех, с кем он еще не переспал. (Тише.) Был туман. Конец сентября, прохладно, только рассвело, я проснулась, когда ты встал, пошла на кухню, сварила кофе и опять улеглась в постель. Лежала у открытого окна и думала. Вспоминала отца, брата, монахинь, у которых училась в школе, я их любила и люблю до сих пор, думала о маме, ах, и, конечно, о нас с тобой… а потом увидела вас.