
Юлька отмахнулась:
— Что я — идиотка? Корочку надорвала, чтобы он испугался. — И пригорюнилась: — Валя, твоя мать на что уж меня не любит, а утром принесла отрез и тридцать рублей. Говорит: «Продай, а деньги себе возьми». Ведь это несчастье у меня. Правда? Настоящее несчастье. Но зачем я буду брать? Зачем я на свою голову возьму? — И вскинулась: — Дмитриевна умерла, а то бы она мне погадала, где деньги: сама я потеряла или бабка в печке сожгла вместе с мусором? Пойду к Климовне, может, она мне скажет.
С тех пор как Валентина пришла к своим, раздражение ее все росло. Ее возмущал этот беспорядок поступков и слов. Казалось, что ее родственники нарочно запутывают себя, чтобы не видеть главного в жизни. Чтобы не видеть выхода из всей этой путаницы раздражений, ущемленных самолюбий и обид. Раньше, когда она жила дома, она меньше все это замечала и сама, что ли, была такой. Вот и Гришка придет и будет хвастаться своей артелью: «Ты не смотри, что у нас труба пониже, дым пожиже, зато спокойно. Зато левой работы вот так! А что ты на своем заводе заработаешь?» Он всегда привязывался к ней. Трезвым дразнил: «Что же ты мужа своего в партию не примешь, коммунистка?» Пьяным пытался ухаживать прямо при Ольге, хватал за руки, старался обнять. Гришка был грамотным, читал газеты и книги, носил очки, сложен он был прочно. Плечи были просто широченными, а кожа на руках и лице дубленой от постоянного загара на рыбалке и на охоте. Валентина его стыдила: «Инвалид! К врачам ходишь, от работы уклоняешься! Ольгу жалко, а то написала бы куда надо…» — «Напиши, напиши», — говорил Гришка, и глаза его под очками становились ненавидящими. В ненависти становился бесстрашным и говорил такие вещи, от которых Валентина бледнела. Она не Гришки пугалась, а чего-то гораздо большего — криком своим Гришка обязывал ее сделать то, чего она сделать не могла. Обязана была и не могла. Она, конечно, отвечала ему. «Говорить для меня, — как-то сказала Валентина, когда ее просили выступить на собрании, — великий страх и труд».
