
Отец Алексея Матвей, неразговорчивый, хмурый долбежник, раза три перечитал письмо и, выждав, пока уляжется в груди щемящая боль, пробормотал:
— Ну, ну, так…
Письма Алексею писал старший сын Матвея, котельщик Василий. Обыкновенно письмами Матвей не интересовался — все одно и то же: поклоны да поклоны, но на этот раз сказал:
— Ты оставь там, на листке, место. Все пиши, как всегда, а от меня особо будет.
Василий написал о здоровьи, о заводе, о знакомых и обернулся:
— Ну, чего писать-то?
Матвей уперся широкими руками в стол и, — волнуясь, сказал:
— Напиши так: просит, мол, отец не бросать эти самые кандалы… Очень, мол, Алешка, просит он тебя схлопотать их или еще как… И прислать вроде на память ему, — мне, значит…
На усталом и от глухоты удивленном лице Василия собрались морщинки.
Жена Матвея, невестка, дочь и внучка вскинули глаза.
— И так горько, а ты подбавляешь, — печально взнегодовала жена.
— Клин клином, мать, вышибать надо, — пробормотал Матвей и, указав на письмо, строго сказал: — Пиши, чего глядишь?
И Василий написал.
IIIЕще на суде, выслушав приговор, Алексей сказал себе: «Ну, держись, не ной, Алешка!» И сдержал слово: как ни был мучителен кандальный срок, не забывал он, что ему только двадцать два года, что жизни у него впереди много. Помнил он и другое, редкое в людях, драгоценное: тоской, слезами над собой жизни не сделаешь ярче, своих мук легче, людей счастливее. Наоборот, других отравишь жалобой, а себя выжжешь и надломишь.
На каторге Алексей держался так, будто его жизнь еще не начиналась, будто неволя и цепи — лишь приготовления к ней. В камере иные чуяли, что сердце его радужится и подменяет то, что есть, тем, что должно быть, покрывает светом мечты жизнь с ее тяготами, грязью, и он идет по выбранной дороге так, словно нет ни стен, ни решеток, словно ноги его не скованы.
