
– Вечерком с устатку выпьем на покосе, – сказал Андрюша.
Луга были далеко. Покос за телят выделяли за Лукой – длиннющим, затейливо изогнутым озером-старицей. Когда-то там были наилучшие луга, и не раз из-за них прудковские мужики дрались с заречными – бреховскими мужиками. А теперь эти луга заросли кустарником-лутошкой да калиной на буграх и ольхами в низинах. А там, где и оставалась трава, стояли вразброс одинокие дубки. Трактор туда не пустишь – ножи у косилок порвет. Косами выкашивать колхоз не успевал. Вот и отдавали их колхозникам за сданных телят.
Дорога туда вела вдоль реки Прокоши, петлявшей затейливо туда-сюда, будто из озорства. Пологие песчаные берега, заросшие на гривах красноталом, шиповником и черной смородиной, перемежались голыми, иссиня-сизыми глинистыми крутоярами, похожими издали на неровно срезанный толстенный конопляный жмых.
У Кузякова яра Андрюша и Живой сели отдохнуть. Припекало. Прохладный с утра ветерок окончательно стих, и густое, еще по-летнему вязкое марево колыхалось над приречными талами, над свежей сочной зеленью отавы, над буровато-желтыми приземистыми стогами. Отсюда, с высокого берега, дальние заречные стога выглядели неестественно маленькими, похожими на кочки. А широкие речные плесы, светлые, словно открытые напоказ, казалось, еще шире разлились. Просторная, в яркой, нарядной зелени равнина будто еще далее раздвинулась до самой синей каемки леса, чистый, зеленовато-холодного оттенка небосвод еще выше поднялся, во всем была какая-то щедрость и мощь. Но бурые, прибитые дождями стога вызывали грустное чувство. А может быть, невесело было еще и оттого, что во всем просторном небе висел один-единственный коршун и свистел протяжно, с переливами: «Фью-ютьи и-и-и рлю-рлю-рлю!» Казалось, что коршун дразнил кого-то и подсмеивался.
– Эх, природа-мать! – вздохнул Живой. – Ты вот что скажи: отчего земля добра, а человек так жаден?
– Ты про что это? – Андрюша сидел у самого обрыва, свесив свою ступицу, и бросал в воду глиняные комья.
