Бренчали гитары, пели хриплые голоса, толпа редела. Минголла заказал второй сэндвич. Развалившись на скамейке, он пил, жевал и погружался в добрую магию этой земли, в сладость минуты. У лотка горел костер, вокруг сидели на корточках четыре старухи, варили куриное рагу и пекли кукурузные лепешки; вылетавшие из огня черные жирные хлопья казались в сгущавшихся сумерках кусочками мозаики, которые там, в вышине, складывались в беззвездную ночь.

Потом стемнело окончательно, народу прибавилось, и Минголла зашагал вдоль ларьков; на шестах были развешаны ожерелья из лампочек, провода от них тянулись к генераторам, а их тарахтенье заглушало кваканье лягушек и стрекот цикад. В одних ларьках продавались пластмассовые четки, китайские пружинные ножи и керосиновые лампы, в других – вышитые индейские рубахи, мешковатые штаны и деревянные маски, в третьих за горами помидоров, дынь и зеленых перцев сидели, скрестив ноги, старики в потертых пиджаках, и над каждым прилавком, точно над примитивным алтарем, горела прилепленная воском свеча. Смех, взвизги, крики зазывал. Минголла вдыхал запах одеколона, дым от жаровен, вонь гнилых фруктов. Он застревал у прилавков, покупал для нью-йоркских друзей сувениры и чем дальше, тем больше ощущал себя частью суеты, шума, блеска и переливов черного воздуха – пока не подошел к палатке, у которой толпилось человек сорок – пятьдесят, загораживая все, кроме соломенной крыши. Усиленный мегафоном женский голос прокричал:

– La mariposa!

Восторженный рев толпы. Снова женский голос:

– El cuchillo!

Эти слова – бабочка и нож – заинтриговали Минголлу, и он всмотрелся поверх голов.

В рамке из соломы и шатких столбов молодая смуглая женщина вращала ручку проволочного барабана, в котором перекатывались белые пластмассовые кубики с прибитыми к ним деревянными фишками. На ней было красное летнее платье с открытыми плечами, черные волосы зачесаны назад и собраны на затылке. Она остановила барабан не глядя, достала кубик, посмотрела на него и закричала в микрофон:



15 из 431