В кабинет вломился фельетонист, спросил:

– Опять меня зарезали?

И, пожимая руку Самгина, сообщил:

– Пятый фельетон в этом месяце.

Сел на подоконник и затрясся, закашлялся так сильно, что желтое лицо его вздулось, раскалилось докрасна, а тонкие ноги судорожно застучали пятками по стене; чесунчовый пиджак съезжал с его костлявых плеч, голова судорожно тряслась, на лицо осыпались пряди обесцвеченных и, должно быть, очень сухих волос. Откашлявшись, он вытер рот не очень свежим платком и объявил Климу:

– Простудился.

Затем он сказал, что за девять лет работы в газетах цензура уничтожила у него одиннадцать томов, считая по двадцать печатных листов в томе и по сорок тысяч знаков в листе. Самгин слышал, что Робинзон говорит это не с горечью, а с гордостью.

– Преувеличиваешь, – пробормотал редактор, читая одним глазом чью-то рукопись, а другим следя за новой надоедливой мухой.

Робинзон хотел сказать что-то, спрыгнул с подоконника, снова закашлялся и плюнул в корзину с рваной бумагой, – редактор покосился на корзину, отодвинул ее ногой и сказал с досадой, ткнув кнопку звонка:

– Опять забыли плевальницу поставить.

Вошел Дронов, редактор возвел глаза над очками.

– Я звонил не вас, сторожа.

– Хроника, – сказал Дронов.

– Что именно?

– Утопленник. Две мелких кражи. Драка на базаре. Увечье...

– Жизнь, а? – вскричал Робинзон, взяв Клима под руку. – Идемте пиво пить.

Дронов, стоя у косяка двери, глядя через голову редактора, говорил:

– Тюремный инспектор Топорков вчера, в управе, назвал членов управы Грачева – идиотом, а Тимофеева – вором...

– Но оба они не поверили ему, – закончил Робинзон и повел Клима за собой.



7 из 628